— А вы что-то затеваете? — спросила девочка. — Кто такой Кингсли?
— Не твоего ума дело, — сказала Хендерсон.
Тапело взяла с сиденья мою тетрадку. Я ее не убирала, потому что, пока мы едем, я обычно работаю, чтобы не терять время.
— Это ваше?
Я сказала, что да, и она пролистала тетрадку.
— Вы что, писательница?
— Журналист.
Она еще раз пролистала тетрадку, теперь — внимательнее. Что она там, интересно, увидит при таком тусклом свете?
— А сейчас пишете книгу?
— Пишу.
— Про болезнь?
Она опять посмотрела мне прямо в глаза.
— Про болезнь.
Больше она ни о чем не спросила, и мы опять замолчали.
Павлин остановил машину. Прямо тут, на обочине. Открыл дверцу, вышел. Никто не понял, в чем дело. Раздался приглушенный скрежет, потом Павлин выругался. Ага, понятно. Он пытался отломать боковое зеркало. В конце концов он поднял ногу и сбил зеркало ботинком. Опять грязно выругался. Объяснил, что, когда он высовывается из окна, он волей-неволей видит свое отражение. Пусть мельком, пусть краем глаза, но все же. Еще одно боковое зеркало и зеркало заднего вида — их давно уже нет. Как и часов на приборной панели; теперь они сломаны, и две стрелки застыли в одном положении под растрескавшимся стеклом.
— Ну и правильно. Мы не оглядываемся на прошлое, — сказала Хендерсон.
Мы теряем себя. Теряем все связи и воспоминания, все мгновения жизни одно за другим.
Мне надо писать свою книгу.
Жуткое зрелище. Павлин заехал на бензоколонку, чтобы заправить машину и купить шоколада и сигарет. Я пошла в магазин вместе с ним, и там был маленький мальчик. Пораженный болезнью. И с ним как раз приключился приступ. Он лежал на полу перед игровым автоматом, и бешено колотил руками по воздуху, словно отбиваясь от чего-то невидимого, и выл в голос. Это было ужасно. Родители мальчика просто стояли над ним, испуганные и растерянные — абсолютно беспомощные. А двое сотрудников бензоколонки пытались его удержать. Меня вдруг охватило холодное серое оцепенение. Мне вспомнился первый приступ Анджелы. Я схватила Павлина за руку и потащила туда, к мальчику. Павлин удерживал его рот и язык, а я быстро открыла три капсулы и высыпала порошок ему в горло. А потом… потом мы купили шоколада и сигарет, заплатили за бензин и поехали дальше.
Там была очень хитрая система развязок, и нам пришлось попетлять, пока мы не нашли нужный съезд. Слишком много всего: указатели, знаки, мигающие светофоры, рекламные щиты и большие экраны с движущимися картинками. Неоновые изображения искрились яркими, насыщенными цветами, и каждый стремился завлечь внимание. Но чем больше я на все это смотрела, тем меньше я видела.
Слишком там было шумно.
И над всем этим довлел необъятный рекламный щит компании «Просвет», производящей лекарство с одноименным названием. «Просвет» — в смысле, просвет при психозе. Прояснение сознания. Тот же самый распахнутый глаз, что и на прицепе опрокинувшегося грузовика, только сложенный из сотен и сотен маленьких лампочек, которые то зажигались, то гасли в определенной последовательности, так что казалось, что глаз то открывается, то закрывается.
— Вот они, наши спасители, — сказал Павлин.
— Ага, спасители. Мудаки и мерзавцы, — сказала Хендерсон. — Прикинь, сколько они рубят бабок.
Глаз был пронзительно электрически-синий, а из центра зрачка вырывался спиральный завиток золотистой пыли, который как бы раскручивался вовне. Зрелище было почти гипнотическим.
А снизу, под глазом, шли буквы. Бегущей строкой. Мне показалось, я видела фразу: «Если вы смогли это прочесть…», — но уже через секунду буквы слились в сплошную подсвеченную полосу.
— Что там написано? — спросила я.
— Ты что, не можешь прочесть? — сказала Хендерсон.
— Не могу.
В машине вдруг стало тихо. Очень тихо.
— Что там написано?
Мне ответила девочка. Тапело:
— Если вы смогли это прочесть, значит, вы еще живы.
Я просматривала свои ранние записи: те куски, которые я начинала, а потом бросала. Сидела в машине, подсвечивала страницы фонариком, который дала мне Тапело, и пыталась найти, где я описывала свой последний телефонный звонок в больницу. Где-то ближе к началу. В самом начале этого путешествия, еще до того, как я встретила Павлина и Хендерсон, я провела столько долгих ночей в гостиничных номерах: не спала до утра, сидела — писала. Просто писала. Вспоминая все до мельчайших подробностей. Насколько это вообще получалось — вспомнить.
Тогда мне казалось, что эти подробности очень важны…
Слова ускользали, как будто прячась от лучика света, такие нервные и испуганные. Ну где же? Где? Я же помню, что я записала ответ врача.
Я постаралась припомнить сам разговор.
Откуда я позвонила? Кажется, я была на работе. Вот только не помню где. В общем, где-то. После последнего раза в больнице я себя чувствовала абсолютно разбитой. Потому что устала оцепенело таращиться на экран монитора — весь день и всю ночь — в безумной надежде на то, что моя дочка хоть как-то проявит себя. Я все ждала и ждала, но видела только несчастную девочку, которая бродит, как будто вслепую, по своей абсолютно пустой белой комнате или просто лежит в барокамере.
И мягкая жидкость окутывает ее всю.
Я ничем не могла ей помочь, и мне пришлось с этим смириться. В конце концов. Мне оставалось лишь ждать, и ожидание растянулось на целую вечность, и я сбежала оттуда. Погрузилась в работу. Наверняка это была очередная пустая статейка. Какой-нибудь репортаж. Но откуда? О чем? Я тогда не могла ни о чем думать, в голове все плыло, но я как-то сумела найти телефон, который работал. В то время болезнь еще не захватила всю телефонную сеть, но линии были уже заражены — помехами, шипением и треском, призраками голосов. Но я все равно старалась звонить каждый день, чтобы узнать, как там Анджела. Шепоты и шумы на линии. Или множество разных людей, и все говорят одновременно. Тут уж как повезет. Но иногда сигнал проходил без помех. Бесприютный звонок, заблудившийся в проводах. Я позвонила в больницу.