Брошенные машины - Страница 40


К оглавлению

40

Меня уносило куда-то.

И было больно.

Я отступила, еще дальше, прочь, и стена двинулась следом за мной.

* * *

Наш номер располагался на самом верхнем этаже, в дальнем конце коридора. Я стояла, смотрела в окно. На окне была тонкая сетчатая занавеска, и сквозь нее проглядывала луна, тусклая и одинокая.

— А сколько до нас идет свет Луны? — Я обернулась к Павлину с Тапело. — Сколько минут?

Тапело, я думаю, должна была это знать, я потому и спросила. Но мне никто не ответил. Павлин был занят: он методично напивался. Тапело тоже была занята — сидела перед телевизором, прижав руки к экрану. Я не знала, что еще сказать.

Я посмотрела на стену, на зеркало, повернутое к стене.

— Блин, где она? Где Хендерсон?

Мне никто не ответил. Павлин сидел за пианино и сворачивал папиросу с травой на закрытой крышке.

— Сколько времени?

В ответ Павлин улыбнулся. Достал зажигалку, раскурил свой косяк, залпом допил виски.

— Зачем ты так много пьешь?

Он сразу замкнулся, и его взгляд стал холодным. От этого холода мне сделалось не по себе.

— Тапело, — сказала я. — Сколько времени…

Она как будто меня и не слышала. Она сидела перед телевизором, на полу, так что ее лицо было всего в паре дюймов от светящегося экрана. Как будто она не боялась обжечь глаза. Призрачный голубой отсвет подрагивал у нее на лице.

Павлин что-то такое сделал с проводами, чтобы телевизор работал, а на счетчике это не отражалось. Ну, чтобы потом не платить. Но телевизор работал странно: каналы переключались сами собой. Я сама его не смотрела. Не могла смотреть — мне сразу же становилось плохо. Зато Тапело смотрела не отрываясь. И на нее это никак не действовало. Я снова задумалась: а сколько ей лет, этой девочке. Теперь она с нами. Она сама так захотела. И ведь добилась, чего хотела. Хотя я сомневаюсь, что при всем своем рвении она понимает истинный смысл того, что мы делаем.

Промельки, вспышки. Высоковольтные фрагменты из какой-то телеигры, одно слово из новостей, повторенное несколько раз, врезки документального фильма о старых рок-звездах, садоводческая программа, все эти трескучие рекламные ролики, медленный полет крокетного мяча, внезапные пылкие проблески любительского порно, магазин на диване.

Я сразу же установила такое правило: Тапело смотрит телевизор без звука. Мы с ней поругались по этому поводу и до сих пор еще психовали друг на друга. И я просто не знала, что надо сделать, чтобы она на меня не сердилась — чтобы все было нормально.

А потом Павлин поднял крышку пианино, пробежался пальцами по клавишам, как бы нащупывая мелодию; и заиграл.

— Это что ты играешь? — спросила я.

— Бритни Спирс. Я же рассказывал. Я играл в «Матадоре», на Бетнал-Грин. Ты там не бывала, Марлин? Может, ты меня помнишь. Когда я играл, в зале пели.

— Нет. Кажется, нет.

Павлин начал импровизировать. Получалось у него плохо, но что-то было в его игре… какая-то неумелая нежность. Я смотрела на него, на этого здоровенного амбала, как он сидит за старым обшарпанным пианино, с косяком в зубах, и наигрывает какой-то вульгарный мотивчик — сбивчиво, мягко, надломленно. Смотрела и не понимала.

— Павлин, это же просто шум.

— Да. Но это мой шум.

Я опять подошла к окну и отодвинула занавеску. Из окна открывался унылый вид на задний двор отеля и на улицу, что за ним. А еще дальше, под черным покровом ночи, раскинулся город. Проблески редких огней по всему склону холма — до самого верха, где начиналась уже настоящая темнота. Где-то на середине склона горел костер. Я слышала странный звук: то ли плач, то ли завывание ветра. Я не смогла понять, что это было. Через дорогу мигала вывеска — яркий зеленый неон. Машин на улице не было. Дождь уже кончился, но я все равно не смогла разобрать, что там написано, на этой вывеске. Наверное, это был ночной клуб или что-нибудь вроде того. Я все смотрела на вывеску, пытаясь «поймать» слова в те мгновения, когда она зажигалась. Главное, сосредоточиться… не упустить… нет. Буквы дрожали и расплывались. Я смотрела на мир, словно сквозь завесу дыма.

Голова опять закружилась. Как это было, когда я рассматривала обои. Мне нужно было за что-нибудь ухватиться. За что-то стабильное, неизменное.

У двери под мигающей вывеской стояли какие-то люди. Они наблюдали за молодым человеком, который кружился в бешеном танце, а потом упал на асфальт. Он кричал, я уверена. Если бы только Павлин прекратил бренчать на пианино… тогда я бы узнала наверняка. Еще одна жертва. Я смотрела на этого человека, лежащего на асфальте, но думала о себе. А что будет со мной, если болезнь все-таки возьмет верх?

Внезапный приступ сомнения. Я не забыла принять «Просвет»? Днем? Я хорошо помню, как принимала утреннюю дозу, мы все вместе ее принимали — я, Павлин и Хендерсон, — но сейчас уже вечер, а день получился каким-то уж слишком долгим. Так много событий. Всего не упомнишь. Все началось с красного лимузина. Потом мы заехали в мастерскую. Кто-то в кого-то стрелял. Почему? И когда это было? Воспоминания были как редкие проблески в темноте, словно ночь укрыла прошедший день непроницаемым покрывалом. Где Хендерсон? Пусть она возвращается поскорее. И пусть у нее будут хорошие новости. Или пусть будут плохие. Какие угодно — лишь бы хоть что-то. Лишь бы все это скорее закончилось.

Что-то сдвинулось. Я увидела мельком свое отражение в оконном стекле и быстро задернула занавеску, закрывая себя — ту, другую себя.

Я не знаю, чем все это закончится, но пусть закончится поскорее.

— Зачем ты так делаешь?

40