— А что, по-моему, было прикольно, — сказал Павлин.
— Да, мне тоже понравилось, — сказала Тапело. — Хороший был день.
Мы поехали дальше; к самому краю, на побережье.
Вот он, тот самый городок. Все эти бары, кафе, кинотеатры и залы игровых автоматов; все эти полуразрушенные дома, принарядившиеся на вечер в яркий дешевый неон и разноцветные краски, смазанные дождем; все эти буквы и символы, как будто парящие в воздухе поверх рекламных щитов, визуальное колдовство, проклятие, наложенное на глаза; эти призраки вожделения, парад мерцающего электричества, улицы, переполненные рваными ритмами старой рок-музыки, что изливается из окон и дверей — наружу; все эти люди, что бродят по улицам, не обращая внимания на дождь, рука об руку — как они здесь оказались, откуда они и куда направляются? Тапело говорила, что это заброшенный город, что здесь почти никого не осталось. Кто эти люди? Несколько человек неожиданно бросились через дорогу, прямо перед нашей машиной. Они смеялись и пели какую-то дикую песню. Мы проехали сквозь это месиво огней и звуков и свернули на узкую темную улочку — прочь от яркого света. Нам пришлось покружить по переулкам в поисках нужного места, и вот наконец Павлин остановил машину.
— Это здесь.
На той стороне улицы — жилые дома, три-четыре магазинчика, размытый силуэт одинокого дерева; мимо прошла молоденькая парочка. Все какое-то тусклое и приглушенное. Скрытное. Скрытое за пеленой дождя. И театр. Ярко-красная вывеска — единственное пятно настоящего цвета.
— Марлин пойдет со мной, — сказала Хендерсон.
— Что? — сказал Павлин. — Марлин? Почему Марлин?
— А можно мне тоже? — спросила Тапело.
— Марлин. Только Марлин.
Хендерсон вышла из машины. Она думала, я пойду за ней. А я не знала, что делать. Я сидела — разглядывала свои руки.
— Твою мать, — сказал Павлин.
Я не могла оторвать взгляд от собственных рук. От этих странных и чужеродных предметов, что лежали у меня на коленях. Ладонями вверх. Пальцы с въевшейся грязью. Сломанные ногти. На одном пальце, на самом кончике — тонкая черточка запекшейся крови.
Эти руки. Дрожащие руки. Они уже столько всего натворили — лишь за сегодняшний день.
— Я хочу погулять на пляже, — сказала Тапело.
— Уже темно, — сказал Павлин. — Дождь идет. Холодно.
— Я хочу погулять. Мне обещали.
И больше никто ничего не сказал. Мы приехали в город раньше на пару часов, нашли отель и весь вечер сидели в номере, потому что Хендерсон сказала, чтобы никто никуда не выходил. Я немного поработала над книгой, потом поспала, а теперь, если честно, мне хотелось вернуться в отель, одной. Лечь на кровать и лежать в темноте. Просто лежать. Долго-долго. Но я уже поняла, что этого не будет. Этого не будет.
Так что я выбралась из машины.
Это был такой дождь, когда ты сразу же промокаешь насквозь, при первом соприкосновении, и я встала прямо посреди лужи и запрокинула голову, подставляя лицо дождю. Мне было уже все равно.
Павлин приоткрыл окно и окликнул Хендерсон:
— Беверли.
— Ну, что еще?
— Может, возьмешь пистолет?
— Нет, не надо.
— Ладно, как хочешь. Слушай…
— Чего?
— Ты там осторожнее.
Я не видела глаз Хендерсон. Я не знаю, как она посмотрела на Павлина, когда он это сказал. Я не пыталась представить себе, что могло быть в этом взгляде, но потом Хендерсон наклонилась к водительскому окну и поцеловала Павлина. Я это видела. Все продолжалось недолго, но это был хороший поцелуй. А как же иначе.
А потом Хендерсон резко выпрямилась и пошла через дорогу ко входу в театр.
Театр назывался «Прокол». Серое неприметное здание в неприметном же закоулке, втиснутое между двумя заколоченными магазинами. Этот театр, похоже, не стремился привлечь к себе публику. Наоборот. Он как будто скрывался, таился. На крыльце у двери спал какой-то бродяга. Но Кингсли назвал этот адрес. Это было то самое место, и время было назначено на сегодня. Впервые за все наше долгое путешествие мы приехали вовремя, к нужному часу. Спасибо Тапело.
Но тогда почему тут закрыто?
Хендерсон долго стучала в закрытую дверь, но без толку. Я рассматривала здание. Неоновая вывеска над входом была как яркое мокрое пятно. Над ней была установлена камера видеонаблюдения. Глазок объектива смотрел на меня сверху вниз. Смотрел очень внимательно. В одном из окон на последнем, третьем, этаже горел тусклый свет.
— Ага, понятно, — сказала Хендерсон.
Буквально в двух шагах от главного входа была еще одна дверь, поменьше. Эта дверь была не заперта.
— Видишь? — сказала Хендерсон, кивнув на картонку, пришпиленную к стене рядом с дверью, внутри.
— И что там написано? — спросила я.
— Театр.
Сразу за дверью была лестница, темная лестница вверх.
— Как-то мне это не нравится.
— Какие проблемы? — спросила Хендерсон.
— Не знаю. Что-то не так.
— Пойдем.
Я пошла следом за Хендерсон вверх по лестнице. Мы вышли на крошечную площадку. Там стоял маленький столик, горел торшер. Под торшером сидела старушка. Она внимательно изучала шахматную доску с расставленными для игры фигурами. Была сдвинута только одна пешка.
— Мы пришли на спектакль, — сказала Хендерсон. Старушка пожала плечами.
— Как называется пьеса?
— Э… — протянула старушка, — вряд ли у нее есть название.
На полке над столиком стоял видеомонитор. На мониторе мерцала картинка. Пустынная улица у входа в театр. Изображение с видеокамеры над входом. Камера включилась на приближение, а потом сдвинулась и показала всю улицу и старую побитую машину, припаркованную на той стороне. Две фигуры — Павлин и Тапело — едва различимы за пеленой дождя. Это был фильм про ночной спящий город, которому снится он сам.